Евгений Шишкин
Саяпин возвращался от любовницы. Еще тело хранило ощущение изобретательных ласк Фаечки, ее жарких объятий, еще губы горели от сумасшедших бесчисленных поцелуев, еще в ушах звенели популярненькие песенки с магнитофонной ленты, но вспоминать подробности минувшего вечера Саяпину было не по душе. Зыбкий белесый свет сменил непроглядную тьму осенней ночи. Моросил дождь, мелкий и нудный, казалось, он зарядил на неделю, не меньше. Шоссе, почерневшее от влаги, было небезупречно, с притаившейся опасностью, но Саяпин гнал свой "Москвич" на высокой скорости, сам не зная, для чего рискует. Прощаясь, чмокнув Фаечку в теплую щеку, он обещал уже на будущей неделе опять вырваться из-под надзора жены и тещи и, как нынче, приехать к Фаечке покутить. Однако теперь, когда остался наедине с собой, под крылышко ненасытной любовницы ему не хотелось. Всякий раз, возвращаясь от Фаечки в похмельном угнетении, он с тревогой задавался вопросами: скоро ли расползутся сети этой затянувшейся связи? По каким путям-дорогам пойдет его семейная жизнь? Да и возможна ли она после всего?.. Но вопросы остались без ответа, и Саяпин предвидел момент, когда через неделю-другую, переламывая совесть похотью, снова будет лживо объяснять жене Валентине, что начальство – будь оно проклято! – отправляет его в краткосрочную командировку. Разные чувства просыпались в Саяпине по дороге домой. То он ненавидел себя за пошленький роман с Фаечкой, то с горькой досадой и жалостью думал о первенце-сынишке, то вспоминал Валентину: хотел и не мог представить себя рядом с ней веселым и бесхитростно-счастливым. Порой вспоминалась Саяпину и теща, Софья Сергеевна, и тогда его изнутри обдавало злобой: ее, тещу, он больше всех считал повинной в семейных неурядицах и ссорах и был убежден, что родной дом тяготит его больше всего из-за нее. За окном промелькнул покосившийся километровый столб, до города оставалось сорок километров, но чем ближе к дому, тем беспокойнее… Саяпин боялся пытливого взгляда Валентины, ее обыденного вопроса: как съездил? – боялся ответить невпопад, нечаянно назвать ее чужим именем и раскрыть правду своих поездок. Еще вчера, добираясь этой же дорогой к Фаечке, он был бесстрашен и горд, рисовался себе этаким наполеоном со вседозволенностью и всепрезрением в душе, а теперь он был противен и жалок себе и готов был со зла совершить какую-нибудь глупость, к примеру, разнести в щепки попадавшиеся навстречу столбы с дорожными знаками. С обеих сторон к дороге подступал лес, и "Москвич" мчался как в туннеле, где стены – намокшие хвойные лапы, а потолок – серое низкое небо. Было сумрачно, и не верилось, что день сумеет разгуляться и плеснуть солнечным светом на хмурую землю. За одним из поворотов лес неожиданно кончился, и машина, словно освободившись от лесной опеки, покатилась еще быстрее. Вокруг потянулись голые неприветливые поля. На безбрежном, чуть желтеющем жнивье выделялась темная полоса дороги, то поднимающейся на холмы, то прячущейся в ложбины. Впереди, в том месте, где к шоссе подходила проселочная дорога, Саяпин увидел автобус и указатель остановки. "Москвич" подъехал ближе, автобус засигналил желтым глазком и, выпустив сизое облачко выхлопных газов, тронулся, и тут Саяпин заметил старушку с клетчатым узлом, поднимавшуюся на шоссейную насыпь. Она тяжело передвигала ноги в резиновых сапогах с налипшими комьями грязи и махала рукой, но автобус набирал скорость, оставляя нерасторопную пассажирку на обочине. Саяпин затормозил, "Москвич" остановился рядом со старушкой. Саяпин открыл переднюю дверцу и увидел смуглое худое лицо, безбровое, в морщинах, с остреньким носиком и блеклыми тонкими губами. Узкие плечи старушки, стянутые черной плюшевой жакеткой, высоко поднимались от учащенного дыхания, и казалось, каждая клеточка в старом теле дрожит от напряжения. Усталость и обиду выражало все это неказистое существо. – Не поспела,– словно оправдываясь перед Саяпиным, промолвила старушка и, переведя дух, вытерла краешком платка лицо, покрытое мелкими капельками то ли пота, то ли дождя. Напрашиваться в попутчики она, видно, не собиралась и, перехватив узел из одной руки в другую, направилась прочь от машины. – Садись, бабуля, подброшу,– лениво предложил Саяпин. Старушка остановилась, но к машине не двинулась, а. Напротив, подозрительно окинув взглядом Саяпина, попятилась назад: Бог знает, что за человек, услужить хочет и во сколько это обойдется. – Не беспокойся, бабуля, кошелек меня твой не интересует, а для любви ты уже не годишься. – Саяпин цинично усмехнулся, наблюдая, как два темных глаза из глубоких глазниц изучают его. Старушка колебалась, в душе ее шла борьба веры и недоверия. – Уж ладно, благодарствую. Не поеду. Опоздала, так нечего и ехать. Дождь еще навязался, подери его... – пробубнила старушка и легонько махнула рукой: видимо, чаша недоверия перетянула. – Садись, бабуля! Чего мнешься?! Под дождем мокнуть – не велико удовольствие, – не упрашивая, а приказывая, сказал Саяпин, и старушка, должно быть, привыкшая подчиняться громкому настойчивому голосу, вздохнула и подошла к дверце. Прежде чем забраться в машину, она долго и тщательно вытирала о траву обляпанные грязью сапоги, потом взглянула на свой узел, будто оценивая свое имущество, и наконец забралась на заднее сиденье. Узел она держала на коленях, сидела съежившись, стараясь занимать поменьше места, и не шевелилась, словно любое движение пошло бы ей во вред. В присутствии попутчицы Саяпин не мог думать о будущем и копаться в своем прошлом. Ему казалось, что старушка способна подслушать его мысли. "Пора сменить пластинку”, – сказал он себе и решил поболтать с притихшей, как мышонок в норке, пассажиркой. – Ты, бабуля, случаем, не в кругосветное путешествие с такой поклажей? Старушку не смутил надменно-иронический тон Саяпина. Видимо, простодушие и неумение глумиться над другими не дали ей почувствовать насмешку. Она быстро призналась: – На барахолку я, милок. – Ах, на барахолку! – обрадовался Саяпин. – Дело интересное! Чем торгуешь-то бабуля? – Да товар у меня простецкий – вязанье разное: рукавички есть, носочки, шапочки. – Бизнесом, значит, занимаешься, – понимающе кивнул Саяпин. Старушка не представляла, как занимаются бизнесом, но все же смекнула, что речь шла о деньгах, и поспешила ответить: – Пенсия-то у меня мала больно, вот я вязаньем и подсобляю. Только не ко времени в город собралась – дождь навязался. Эх, Господи, хоть бы перестал. – Да чего там дождь, если большие барыши в руки текут! Тут и ноги промочить приятно, – язвительно сказал Саяпин, хотя уже при первом взгляде старушки понял, что она никогда не мусолила сберегательные книжки и торговля вязаньем для нее не изворотливая нажива, а честный заработок. Старушка сникла, догадалась, что этим парнем, который великодушно остановил для нее машину, движет не любопытство, а издевка. Но слишком больно и несправедливо он задел душу – не стерпело сердце старушки, и, набравшись смелости, она сказала: – Ты вот, милок, за купчиху меня принял. А я с людей лишнего не беру и денег в чулок не прячу... Посылку мне сыну отправить надобно. – Извини, мать, – проснулось и саяпинское сердце. – Злой я сегодня. На всех злой. – Но ему не хотелось, чтобы старушка поинтересовалась причинами его злобы, и он опередил ее: – В твои годы, мать, тебе посылки ждать полагается, а не сыновей баловать. Где он у тебя? – Отбывает он, милок, – тяжело вздохнула старушка. Саяпин посмотрел в зеркальце заднего обзора, нашел в нем исполосованное морщинами лицо старушки, в глазах которой основалась вечная тоска, – такие уж больше не заблестят от счастья, и не задрожат морщинки от ликующего смеха... – За что его? – тихо спросил Саяпин. – За любовь свою страдает и за дурость мою... – Расскажи! – настойчиво потребовал Саяпин. – Рассказать-то я расскажу, только ведь горе словами не скажешь. – Она помолчала немного, вздохнула. – Один у меня Ленька... Мужика моего, Костю в сорок втором на войну забрали, больше с ним не свиделись. Когда похоронка пришла, Леньке третий годок пошел. Слабенький был. Хилый. Уж думала, не выхожу его: в то время и больших, и малых война не миновала. До четырех лет он на ноги не вставал, не под силу было тело свое носить. Бывало, плачу, встану перед ним на колени. Руками приманиваю и зову: “Ленюшка, хоть шажок ступи”. А он за скамейку уцепится и сказывает: “Не можу я топ-топ...” Намучилась я с ним. Но Бог дал – уберегла от смерти, и от уродства, травами подлечила. После войны Леньку в школу отдала. Забитый, тихонький, другой раз и девчонки обижали, но в науках кумекал. Потом в городе техникум кончил, на механика выучился. Да и собой выправился: в плечах раздался и лицом похорошел. Но с городской жизнью не свыкся, в колхоз вернулся работать. Механиком гаража устроился, у начальства в почете состоял. Только дивились все: до девок был неохочий. Ни за одной деревенской не ухлестывал, ни к кому не сватался. Вот, думаю, беда навалилась: сын-то по части девок немощный. Исстрадалась я тогда, разве гоже молодому мужику без семьи жить? А тут еще бабы злоязычные нет-нет да и шепнут: с изъяном, мол... Мне за Леньку жуть как горько, ведь ему такое слышать хуже, чем оплеуху получить. Да только зря все трепались. Зазноба у него в городе была. Не лишил его Бог дара с бабами миловаться. Уж за тридцать лет ему перешло, когда он из города Галину привез. Сам сияет весь и говорит: “Вот, мать, жена долгожданная...” Галина собой видная: глаза как смоль, волосы кудрявые, пышные и фигурой ладная. Красы ее не отымешь – вся деревня заглядывалась. Год они прожили, и сын у них родился, да такой славненький. Пухленький. Костенькой назвали, как деда. Я тогда рада радешенька была. Хоть Галина не больно меня признавала, да я на нее не серчала. Кому старики-то больно нужны? Ленька Костеньку любил без памяти, а Галину как царицу обхаживал. Стирал часто сам, полы мыл и стряпал другой раз. Кажись. Не мужицкое это дело, но я не встревала, лишь бы жили по-людски. И все, может, ладно бы шло, если бы не объявился в деревне Гришка-хохол из шабашников. Они нанялись у нас коровник строить. Гришка статный. Румяный и деньгами любил сорить: помногу заколачивал. Уж неведомо как, но прельстил он Галину нашу. Загуляла девка. А в деревне не утаишь – все на виду. Затрепетало тут сердце мое: слухи стелются, уж вся деревня на Галину пальцем тычет. Ленька как прослышал про это, чернее тучи сделался, слова из него не выколотишь, только с Костенькой разговаривал. Но Галине, видать ничего не сказывал, а может, все поверить не мог, что спуталась она с мужиком чужим. Я, бывало, целые ночи не спала, думала, как Галину от греха отворотить да в Леньку опять живость вдохнуть. Сходила уж к Гришке. А он зубоскалит, черт эдакий, отговаривается: “Знать не знаю Гальку вашу...” Тогда я с Галиной с глазу на глаз: “Галюшка, милая, не губи семью. Жизнь поломать проще простого, а сызнова наладить, ох, как непросто”. А Галина как очумела: “Не суйся, – говорит, – не твоего ума это дело. Доживай свой век”. Дело лихое закрутилось. Чувствую я: невмоготу Леньке жить так. Вот как-то вечером сидим мы с ним, и Костенька рядышком, в тетрадке пишет, он тогда первый год учиться пошел. Ленька все на часы поглядывает и папиросу за папиросой чадит. Не утерпела тут я и говорю ему: “давай, сыночек, поговорим по душам, обоим легче будет. Знаю, как ты Галину любишь, да она-то тебя не шибко...” Тут Ленька вскочил, ноздри раздулись, глаза бешеные, ни слова не проронил и из дому выбежал. Сердце у меня екнуло, почуяла я беду похлеще, чем Галинино гулянье. А броситься за Ленькой, догнать не могу – ноги не слушаются. Посылаю уж Костеньку: “догони папку!” – Он побежал, да все без толку. А через час несется ко мне Настасья, соседка наша, орет что есть моченьки: “Убийство! Убийство! Ленька твой хохла пришиб!” Я обомлела вся, ни рук, ни ног не чувствую, и Костенька задрожал весь и белый как лист сделался. – Приговорил, выходит? – вырвалось у Саяпина. – Не до смерти. Отвел Господь от убийства. Но огрел его Ленька цепь сильно. Когда Гришка в больнице полумертвый лежал, я то и дело перед иконой вставала, молилась, чтобы он, гад эдакий, выжил. – А что с Галиной? – Ее Ленька не тронул. Она на другой день с Костенькой в город подалась. – С Гришкой осталась. – Нет. Он ведь, кобель, женатый был. Хитрющий. Ему только бы насытиться. Да и Галина прямо на суде в него плюнула. А Леньке за увечье Гришкино четыре годика отмерили... Я после суда подошла к Галине. “Оставайся, – говорю, – простит тебя Ленька, он не злопамятный, и я все забуду”. А она на меня набросилась: "Это ты, старая дура, Леньку настроила, чтобы Гришку убил. Век тебе не проститься, что Костенька без отца остался. Я перебесилась бы, а тебя сунуло...” И пошла, и пошла... Я после дня три ни жива ни мертва лежала, в глазах муть была. По ее словам, я Леньку за решетку посадила... Так и распалась вся семья. Костеньку больно жалко. Не видала с той поры. – Раскаиваешься теперь? - угрюмо спросил Саяпин. – Каюсь, милок, ох, как каюсь. Умереть бы надо пораньше, не мешаться, – обреченно ответила старушка. – Да брось, мать! Не виновата ты! Наклеветала она! Шкуру свою спасает! – неожиданно выкрикнул Саяпин, так что испугал старушку и опять заставил пришипиться. Когда, спустя немного времени, он сидел за рулем ровно, без лишних движений – видно, взбудоражившая его волна откатилась, – старушка тихо спросила его: – У тебя, милок, дети-то есть? – Сын растет, – нескоро ответил Саяпин. Дальше ехали без разговоров. Саяпин с напряженным вниманием вглядывался в дорогу и подчас сильно сжимал руль, как будто впереди – самый опасный крутой поворот. За окном по-прежнему не унимался обложной, надоедливо моросивший дождь, и старушка, вздыхая, изредка приговаривала: – Эх, Господи, хоть бы перестал. Скоро показался город, серый и затуманенный, как всегда в такую погоду. Забрызганные грязью машины тянулись нестройным потоком, грудились перед светофорами. Ежившиеся под зонтами люди шли по своим обычным делам. – Ты, милок, высади меня на остановке, я уж тут доберусь, – сказала старушка, когда машина миновала деревянные кварталы пригорода. – До места довезу, – твердо ответил Саяпин. “Москвич” остановился против обнесенного синим забором городского рынка. Саяпин повернулся к старушке и увидел протянутую смятую бумажку. – Не нужно! Ничего не нужно! – с раздражением отмахнулся Саяпин и выбрался из машины. Он подхватил клетчатый узел и зашагал рядом со старушкой к воротам рынка. Не доходя до торговых рядов, разместившихся под навесом, старушка сказала: – Спасибо тебе, милок. Дай Бог тебе счастья. – И взяла узел в свои руки. Саяпин вспомнил, что у него есть деньги, и хотел было что-нибудь купить из старушкиного рукоделия, но в последний момент раздумал: это будет вроде подачки... А старушка погладила его на прощание по руке и, слегка притянув к себе, таинственным шепотом сказала: – Я помолюсь за тебя, милок. Они расстались. Но Саяпин не торопился уходить, и старушка, почувствовав на себе его взгляд, повернулась и легонько поклонилась. Губы ее шевелились, наверное, опять благодарила. Саяпин вернулся к машине, вытер влажной ладонью небритые щеки и задумчиво произнес: – Господи, хоть бы дождь перестал. Через несколько минут он стоял у дверей своей квартиры и долго искал в карманах ключ. |